Нэй Душа психушки
Сообщения : 6281 Активность : 1264 Дата регистрации : 2011-04-04 Возраст : 25 Откуда : Из Высокого.
| | Мама | |
На самом деле написала с месяц назад. Доселе не выкладывала, ибо стеснялась)Нашумела, накричала, Настегала чем попало: – Всё постыло! Сил не стало! Нет от вас житья!
Села в угол, зарыдала И просить прощенья стала… Просто очень ты устала, Бедная моя!
Не волнуйся, успокойся! Вот тебе вода – умойся. Отдохни, за нас не бойся, – Подрастёт семья!
Ну, прибила, – что ж такого! Не со зла ведь, не чужого… А зачем же слёзы снова, Добрая моя?
А. Яшин*** В юности жизнь делилась на две части. Первая – когда мама была рядом. Вторая – когда её не стало. Когда Нори был совсем ещё маленьким и ходил неуверенно, балансируя с помощью рук и качаясь, как росток тростника на ветру, мать раз в несколько недель, собрав с трудом накопленные гроши, приносила с базара мёд и, смешав его с молоком, угощала сына. По поверью, это нехитрая еда ограждала от болезней. Мёд и молоко – эти две простые вещи навсегда отпечатались в памяти как незримые символы давно ушедшего невинного детства, того ясного рассветного времени, когда мама встречала его, возвращающегося с козой, ведомой намотанным на руку обрывком шлеи, у ворот, и набрасывала на озябшие плечики свой передник; когда дома был отец, вернувшийся с границ, стоял на кухне душный вар от мяса и яблочного пирога, а в заводи за городом водились лягушата, такие же голенастые и смешные, как тощий, забрызганный веснушками Нори, весело, как воробушек, поворовывающий яблочки. Когда мать всегда была готова утешить, позволить поплакаться в фартук, погладить по голове, усыпить какой-нибудь сказкой; мама, любимая и родная мамонька, по натуре мягкая и заботливая, но, если требовалось, неколебимая и почти жёсткая; с её длинными косами, вечно обременённая домашними заботами, озабоченная о муже, тревожившаяся о сыновьях, которые по мере взросления всё неохотней принимали её ласку. Трое мальчишек. Трое парней. Хорошо, что разных возрастов – от старшего одежду можно перешить на среднего, а младшенькому не грех лишний раз купить или связать обновки. Оттого-то и складывается обычная семья, каких много. Старший – помощник, опора в отсутствие отца, криклив, вечно замотан, вечно работает. Младший – всеобщий баловень, до удивления милый и покладистый, и на его робкие шалости, совершенно не дикие, мало кто обращает внимание. А средний, с колючим норовом и своим мнением решительно на всё, как-то в тени, хотя мать любит всех троих одинаково сильно. Оттого-то частыми под осевшей крышей были редкие, но неотвратимые полувопросительные, полубезнадёжные размолвки от детства до взрослости, заканчивающиеся неподдельными обидами со стороны задававшего и головной болью со стороны атакуемого: – Кто-нибудь, ну когда вы со мной поиграете? – Деревяшки неминуемо летят в угол, и иногда вдобавок к этому начинаются злые слёзы. – Я есть хочу. Почему отец ел мясо, мама и ты – тоже, а мне осталась каша? Она в горло не лезет. – Мама, почему у моих братьев одежда собственная, а у меня перешитая? – Мама, не ругай Дори, он и так устал! – А почему городскому казначею можно брать чужие деньги, а мне нельзя? – Подумаешь, отцовский нож взял. Мало ли, вдруг на меня нападут, а я без ножей! Не нравится нож, пойду и возьму секиру. – Ну и что, что Ори тоже конопатый? А мне так не нравится! Где твой ромашковый завар? – Хоть он и не старался показывать этого, но в определённом возрасте он стал с любопытством разглядывать себя в начищенной кастрюле, то хмурясь, то ухмыляясь, и если кто-то заставал его за этим занятием, вспыхивал до ушей, бросал кастрюлю и убегал. Отец ворчал, что, мол, парень брехнёй страдает, а рассудительная мать уверяла его, что всё в порядке – Нори растёт. – Мама, почему я должен нянчиться с малышом? Когда вырасту, то никогда не женюсь. Вот ещё – с детьми возиться, дома навоспитывался! – Третий сын родился тогда, когда мать, казалось, уже не могла больше рожать. Старший показно хмурился, делая вид, что не понимает этой штуки, хоть и не упускал случая покачать братишку на коленях или уложить спать; средний же горячо прикипел к Ори всей душой – тот, в свою очередь, тоже отличал его среди всех и охотнее всего просился ему на руки, – но бывали дни, когда и Нори надоедал вечно требующий внимания или какого-то занятия младший братишка, целиком находившийся на его попечении. – Зачем мне стричься? Я не сопливый, у меня борода отрастает. – И плевать, что для того, чтобы распутать лохмы, отросшие чуть ли не до пояса, и заплести их, ему приходилось вставать на два часа раньше. Что хотел, то и делал, а это для него было главным, – и расстарался, чтобы все в доме с этим считались, хотя Дори поначалу, пока не смирился, стабильно раз в месяц заявлял, что Нори обязательно надо подстричь, и гонялся за ним с громадными ножницами. – Когда я шляться перестану? Да когда сдохну, не раньше! – Мать расстраивалась из-за дурного нрава своего второго сына и не раз пробовала выбить из него дурь – да получалось плохо. Нашла коса на камень: оба, мать и сын, не желали изменять своим принципам, оба были грубоваты, оба не привыкли уступать. Тот, в свою очередь, по мере взросления всё сильнее ощущал свою безнаказанность, и между ним и старшим часто случались громкие скандалы. – Мам, я не хочу копаться в шахтах! Я из дома убегу! Сбежал, дьяволёнок… Когда вернётся, не сказал. И этот вкус, как и детство, медленно стёрся из памяти грубым трением ремня, перчаток, тяжёлых ботинок. Вкус крови, дыхание дороги и смерти – вот чем встретила его взрослая жизнь и сопровождала столько долгих лет. Но память была жива, она не отпускала его, накрепко въелась. Даже в те минуты, когда он, скрученный ремнями и нещадно высеченный, лежал на холодном и сыром тюремном полу, матерно понося всех и вся, хрипло обещая отомстить. Даже когда замерзал в лесу, голодный и оборванный, а в глазах темнело. Даже когда лежал на улице под дождём, кое-как опираясь локтями об мокрую землю, хрипло, тошнотно кашляя и сплёвывая кровь, вышвырнутый из грязного кабака, избитый тяжёлыми сапогами, немытый и вдрызг пьяный, он тихо повторял про себя только одно слово: – Мама… Бродяга и вор, он никому не был нужен, кроме матери – той, которая носила его когда-то на руках, будила утром на выпас, журила за порванную рубашку, звала домой с некошеного поля, колышущегося под ветром морскими дышащими волнами, на ужин. Никто не знал, о чём он, битый жизнью, изломанный, насквозь почти вывернутый, думает, лёжа на чердаке, закопавшись в сено, и задумчиво глядя на звёзды сквозь пробитую крышу; о чём мечтает, чем живёт. Да и Нори бы не позволил, чтобы кто-то, даже под пыткой, вытянул это из него. Дольше всего мужчина любит свою мать.
***
Последний раз вспомнился этот вкус тогда, когда он в последний раз находился рядом с мамой – незадолго до её смерти. Да, о её приближающейся кончине он узнал не из первых рук, вообще находясь в чужом городе, – он как раз, кривясь, проверял разбитый нос на целость и подворачивал рукава рубахи, чтобы продолжить драку с каким-то горлопастым выскочкой с Востока. Тот отпустил ехидную шутку насчёт его бороды и не учёл, что малоприметный гном с цепким взглядом может ответить на поддёвку неожиданно сильным ударом кулака с разворота. А кулаки у рассерженного Нори бывали тяжкие. В эту минуту его подозвал к себе жестом легко вооружённый стражник. Думая о том, что таким образом можно запросто получить взбучку за нарушение правил порядка на площади, где и разгорелся спор с человеком (кстати, бывшим повыше его головы на полторы), мигом протрезвевший Нори шустро дунул прочь, подхватывая с земли куртку и утирая ладонью кровь из носа. Далеко не убежал, и через полчаса его поймали, скрутили за локти. Нори зажмурился, вжал голову в плечи, – ну, теперь точно бить будут. Но бить не стали, а всунули в руки смятое письмо, подписанное неровным почерком Дори, и укорили горестно: – Дурак ты, дурак, а ещё горец. Мать у тебя помирает, а тебе только бы драться. …Он два дня брёл, почти не останавливаясь, по деревенским дорогам, и спать ложился прямо у обочины в пыльной, примятой колёсами проезжих телег траве. Утром второго дня, на румянисто-золотой заре, какая-то молодая девушка в платке растолкала его; Нори в ужасе покосился на неё и попытался забиться в кусты – вид у него был дикий. – Голодный, видно? Ничего, я не злая, – успокаивающе сказала девушка и сунула ему ломоть хлеба. Гном алчно вцепился в кусок грязными пальцами и прижал к груди, глядя на девушку исподлобья и намереваясь в случае чего непременно дать драпу. – Поди, помешанный, – пробормотала селянка уже самой себе, развернулась и ушла. Хлеб Нори бессознательно съел через полчаса, остановившись у каких-то ворот, запивая остатками горького пива из фляги и толком не понимая, что ест впервые за три дня. Всё это слилось во что-то одно, тягучее и невыносимое, прекратившееся только на пороге родного дома.
***
Даже вернувшись, не сразу осмелился он войти к маме, лежащей на старой кровати и накрытой отцовским покрывалом, в комнату, в которой уже висел знак смерти. И лишь когда та тихо окликнула его: «Нори, малыш мой конопатый, где же ты?», не удержался, швырнул у двери свои пожитки и с криком: – Мамушка!.. – бессильно кинулся ей в объятия, да так и расплакался, впервые за последние несколько лет, – далеко уже не малыш, нечёсаный, худой, в разбитых сапогах, в больших перчатках, с распухшим носом и подбитым глазом, пахнущий табаком и чем-то тяжким – смесью пива, леса, грязного тела. Мать, постаревшая, совсем уж белая, с заходящей на лицо тенью смерти, прижимала рыжую голову непослушного сына к своему плечу, такому надёжному, гладила его по голове, целовала в исцарапанный лоб, гладила по спине, на которой даже сквозь рубаху и жилет проступали острые лопатки и позвонки, и тихо утешала: – Ну, мой мальчик, не плачь, не плачь, не огорчай маму, это ничего… Только чувствовал Нори, жить ей недолго осталось. Вот уже и пальцы у неё холодеют. Мама, не уходи! Как же я один буду, без защиты?.. Мутным взглядом отметил, что у дверей стоит Дори, зажимающий ладонью рот, чтобы не расплакаться. Странно – всегда он был русый, а теперь, за какие-то полгода, пока они не виделись, стал почти седой. Исчах под грузом, выплакался… Столько на него навалилось – не приведи другому. Сквозь сумрак слёз расслышал: – Пойдём, тебя Ори ждёт… – Нет, – проглотив соль и ком в горле, с трудом выдавил он. – Слышишь меня?.. Идём… её уже не вернуть. Нори почувствовал, как его обнимают чьи-то руки, осторожно высвобождают из объятий мамы, в которые уже никогда не попасть, отрывают от земли. Вот ведь чудно, давно его на руках не носили. Вырос слишком, тяжёлый… Дори осторожно вынес брата из тёмной комнаты и положил его на застеленные нары, на которых Нори всегда спал, блаженно растягивая ноющие кости, оказавшись дома. И палас тот же, порванный, и в комнате пахнет маслом. Когда Нори отплакался, забившись к стене, кое-как сел и утёр слёзы, разглядел – в комнатке горело две свечи. Большая и маленькая. Маленькая догорала, большая светила ярко. Накрытый стол, кувшин. А на противоположной стороне нар сидел, поджимая под себя ноги, Ори и невидяще всматривался в огоньки. «Большой-то стал, жуть, – с удивлением подумал Нори. – Рубаха до локтей, борода отрастает. Когда же повзрослел так?» Вошёл, осторожно придерживая дверь, Дори с опущенной головой – видно, выходил прикрыть глаза покойной кхазад Роне, вдове старого воина, матери троих сыновей, жившей тяжело, ибо женщине не дано лёгкой жизни, и тихо состарившейся в кругу семьи; по старому обычаю, сложить руки, расчесать поредевшие косы. После тягостной паузы сел между братишками, обнял их за плечи, прижал к себе – так, что справа оказалась растрёпанная рыжая голова, слева причёсанная русая, – и негромко произнёс: – Ну, вот и нет нашей мамки… Быть мне за старшего. – Ага, – подтвердил, шмыгнув носом, Ори. – Будем жить дальше, – тихо добавил Нори. – Теперь одни вы у меня на свете остались. – Из глаз Дори медленно выкатились две слезы, затем ещё одна. – Знаете… мама просила вас беречь. Говорила, что вы ещё совсем малыши. «Малыши?» Нори скосил глаза на худенького, кое-как клочьями подстриженного Ори, поникшего и шмыгающего носом, прижимающегося к непривычно тихому, как-то даже ссутулившемуся Дори, единственной оставшейся в этом мире опоре, посмотрел на собственные руки, судорожно вцепившиеся в подол рубахи. Да, матушка знала. Для неё они, те, которых она выносила, родила, выкормила, вырастила, выпустила в жестокую, грязную жизнь, как молодых птиц, – дети. Родные, свои. Трое братишек, жмущихся робко друг к другу теперь и не знающих, что им делать и куда деваться. Дори встал, встряхнулся, отёр слёзы. Хоть ещё дрожал, но всё же вновь принимал свой прежний надёжный облик старшего брата, хозяина дома. – Иди-то к столу, Нори. Выпей молока, поешь. Поди, совсем голодный прибежал. Воды тебе бы согреть – вымоешься, вон под грязью веснушек уже не видать… Нори робко притулился в углу, отпил из деревянной кружки. И, вот чудо, по телу после первого же глотка разлилось сладкое тепло вкуса мёда с молоком. Смакуя терпкий, сладкий вкус, он откинул голову и блаженно зажмурился, как котёнок, которого притащили с улицы и хорошо накормили – впервые за столько дней. – И опять лицо побитое, – донеслось откуда-то издалека родное ворчание. – Бандюга ты, Нори! Жизнь продолжалась… Продолжение (оно же окончание) следует. | |
|